Дело было в Таганроге, где протекали первые годы моего детства. Несмотря на многие и серьезные поправки, которые в него никто не догадался внести, а может быть, и благодаря их отсутствию, это было в конце концов счастливое детство, потому что оно протекало среди непритязательных и добрых людей, заботливо охранявших нас от всякого зла.
В двух семьях вместе нас было семеро детей, принадлежавших приблизительно к одной и той же демографической группе. Поколение наших родителей состояло из двух братьев, их жен и их старшей сестры. Кроме нее, у нас было еще много других дядей и тетей. Иногда они приезжали в наш город, подолгу гостили и, оставляя подарки детям, уезжали.
Мы уважали их, почтительно звали дядей или тетей и величали на “Вы”. Но как-то сложилось так, и сложилось, конечно, не случайно, что жившую вместе с нами и окружавшую нас постоянной заботой горячо любимую нами сестру отца мы все семеро фамильярно звали “тетка Маша”, чаще просто “тетка”, и говорили ей “ты”.
Несмотря на эту фамильярность, в нашем детстве и далее в юности не было человека, которого бы мы все семеро так искренно уважали и так безоговорочно слушались. Ее авторитет был недосягаемо прочен. Словами “тетка сказала” кончались все самые горячие споры. К ней же бежали на суд, и решения её суда бывали быстры, иногда гневны, но всегда справедливы.
В ту пору жителей в городе было немного. И в каждом районе его были свои живые достопримечательности, свои знаменитые люди. В районе Нового Базара, что у Митрофаньевской церкви, почти все жители знали нашу тетку, её сильную, стройную, всегда отлично подтянутую фигуру, её красиво очерченный профиль и строгий взгляд царственных глаз, который – это, впрочем, знали только самые близкие люди – становился внезапно беспомощным и детским, когда она теряла пенсне. У меня до сих пор хранится ее фотография, по воле деспота-фотографа снятая без ее привычных пенсне.
Да и как же жители нашего замечательного района – о нем я непременно расскажу когда-нибудь после – могли не знать нашу тетку, если жизнь подавляющего большинства его молодых людей, независимо от их положения в обществе, с того именно и началась, что энергичные и сильные теткины руки, профессиональные руки акушерки, подхватывали их при самом появлении на свет и легким и ловким шлепком исторгали из их младенческих грудей первый торжествующий крик.
Разумеется, каждый из нас, ее родных племянников и племянниц, тоже познакомился с нею в эту роковую для себя минуту. В этом были равны все дети нашего района, все ее “внуки” и “внучки”, как она называла их. Но только мы одни могли гордиться тем, что в раннем детстве, когда мы шли по улицам города, держась за ее руку, нас осеняли лучи ее славы. Только мы одни свободно звали ее теткой и только нас одних она, лишенная всякой сентиментальности, наделяла нелестными, хотя и дружескими эпитетами, гоняла по своим, иногда довольно-таки замысловатым поручениям, а в минуты веселья и отдыха была неутомимым покровителем всех наших детских затей.
Несмотря на то, что она была окружена уважением и любовью, она была удивительно скромна и никогда ничего не рассказывала нам о своем детстве и юности. И если исключить небольшой семейный фольклор, создавшийся вокруг очень простых внешних событий ее жизни и прославлявший ее щедрость и находчивость, выносливость и мужество, то в сущности мы ничего не знали о прожитой ею жизни.
Да и мы сами – стыдно и горько теперь в этом признаться – были так нелюбопытны в детстве и так невнимательны и расточительны – в юности!
По мере того, как мы подрастали и разлетались в разные стороны, старела и тетка. Но удивительное дело, эта независимая, бодрая, всегда подтянутая женщина никому не давала заметить свою старость. Спокойно и мужественно идя ей навстречу, она продолжала расточать свою сдержанную и ненавязчивую поддержку и дружбу каждому из нас, когда на нас обрушивались испытания юности.
Особенно памятна мне наша дружба с нею летом 1904 года. После первого юношеского конфликта с окружавшей меня средой, за которым последовало исключение из гимназии, переезд из города всей моей семьи и весенние экзамены, тетка пригласила меня поехать вместе с нею в гости в отдаленный степной поселок к ее третьему брату.
Вся жизнь этой, в конце концов очень добродушной и гостеприимной семьи, была мне чужда и враждебна. Все старшее поколение этой семьи, вместе с многочисленными полуродственниками, полуприказчиками, было с утра до вечера озабочено, как выгоднее продать и купить, а молодое поколение нашего же возраста отличалось от нас неистребимым снисходительно-ироническим отношением к “идеям”.
Я была здесь очень одинока. Мне хотелось уехать. Впрочем, это не то слово – мне хотелось бежать! И только одна тетка, спокойная, величественная, уже почти шестидесятилетняя женщина, с какой-то особенной, одной ей свойственной простотой и задушевностью умела разогнать тяжелую атмосферу моих шестнадцатилетних комплексов.
Она не докучала любовью. Она не любила исповедовать, утешать, наставлять. Ее язык был всегда лаконичен. Когда дело касалось обыденных, внешних явлений, он был при этом энергичен и крепок. Когда дело касалось чьей-либо внутренней жизни, он был скромен и целомудрен. Но особенно хорошо она умела молчать. Бывает молчание тяжелое как камень. Люди стараются прервать его пустословием. Бывает молчание легкое как дуновение. Люди боятся нарушить его даже вздохом. Тетка молчала удивительно спокойно и просто, как человек занятый важным делом. Только иногда она награждала меня взглядом поверх очков, исполненным доброжелательства и добродушной усмешки. И как умиротворенно действовал на меня, какой сдержанности научил меня ее молчаливый, понимающий взгляд.
Вскоре мы разъехались в разные стороны – я к сестрам в Екатеринослав, навстречу 1905-му году, тетка домой в Таганрог, навстречу своему одиночеству. Потом она умерла. Ничей архив не сохранил ее личных документов и писем. Нигде в мире уже не осталось людей, которые могли бы последовательно рассказать ее жизнь. И только память немногих питомцев ее, оставшихся еще в живых, хранит несвязанные между собой эпизоды детских воспоминаний. Я хочу рассказать вам один, по содержанию своему не самый значительный, но, может быть, лучше других раскрывающий ее образ.
————
Майский день клонится к концу. Жара сменяется приятной прохладой. Три усердные девушки с усталыми лицами и воспаленными глазами готовятся к сдаче экзаменов, стараясь овладеть надвигающимся на них потоком геометрических идей. Ах, поваляться бы в траве, подышать запахом майского вечера!
Только тетка знает невысказанные мечты молодости. Вот она, тут как тут! Отлично выспавшись в своей прохладной комнате после тяжелой ночной работы, она только что умылась и, вытирая белым полотенцем крепкую свежую шею, остановилась у стола, заваленного тетрадями.
– Ну, довольно! Гулять! – командует она и начинает потихоньку оттеснять их к двери.
Девочки нерешительно переглядываются и медлят. Этого она не любит. Она начинает сердиться, легонько хлещет их своим тонким полотенцем и выталкивает во двор. Среди оживления и общего смеха девочки пытаются обороняться какой-то случайной веревкой. Тетка быстрыми движениями ловких рук перехватывает их под мышками их же веревкой. В мгновение ока девушки превращаются в тройку, полотенце – в кнут, стареющая уже тетка – в веселого и удалого извозчика.
– Ге-гей, голубчики, – восклицает тетка и гонит тройку по широкому двору к воротам.
– Нельзя на улицу, вы без формы, вернитесь! – кричат им вслед.
Но поздно. Пока они носились по своему двору, им было весело и только. Но когда, подчиняясь логике совместного бега, все четверо, неожиданно для каждого в отдельности, вылетели на улицу, когда четыре пары каблучков весело загремели по тротуару, когда над вороными косами теткиной любимицы Лиды отчаянно взвилась алая лента, все доводы разума были бессильны. После долгих часов напряженных усилий бегущими овладело самозабвенное ощущение свободы.
– Ге-гей! – восхищенно кричит тетка.
И запрокинув голову и сверкая глазами, понеслась по тихим улицам города ошалелая тройка. Обогнув два угла нашего квартала, она неслась уже к третьему, где стояло высокое кирпичное здание с прилегающим к нему двухэтажным белым флигелем. Кирпичное здание было женской гимназией, этой мрачной тюрьмой чистых девичьих грез, этой несокрушимой цитаделью бюрократической ограниченности, дворянской чванливости и мещанской благопристойности. И все это находилось под грозной охраной начальницы, проживавшей как раз в том самом белом флигеле, который всеми своими окнами внимательно и строго смотрел на улицу.
Все мы избегали без нужды ходить мимо окон “Анютки” даже в форменных платьях и шляпках, как это подобает благовоспитанным девицам. Выбежав на улицу и пустившись по кругу, никто, конечно, и не подумал о белом флигеле. Но он стоял на пути, и это было непреодолимым фактом.
Я не знаю, затормозила ли здесь тройка хоть на одно мгновение свой неистовый бег. Но если она и сделала это, то несомненно только для того, чтобы подгоняемая взмахом импровизированных вожжей, перескочить через самый недосягаемый в мире психологический барьер и понестись вперед с удвоенной силой.
Эх, тройка, птица тройка!
И несмотря на то, что возраст тетки превышал сумму возрастов трех остальных, все четверо неслись вперед с одним и тем же чувством, может быть, единственный раз в своей жизни ощутив до предела всю поэзию, все очарование свободного, безоглядного, безрассудного бега.
Обогнув квартал со всех сторон и влетев в свой собственный двор, тройка, наконец, пришла в себя. Очутившись дома, девочки бросились на траву и не понимая, как могло случиться с ними такое необыкновенное приключение, они весело хохотали, забыв об экзаменах.
– Тетка, тетка, и с нами побегай, хоть немножечко, – взмолились мы, младшие, умирая от зависти.
Но не тут-то было! Поэтическое вдохновение неповторимо. Добродушно раскидав нас по сторонам и обмахивая разгоряченное лицо маленьким перламутровым веером, тетка со счастливой улыбкой ушла в свою комнату.
А женщины со всего квартала, высыпав в чем были к воротам своих домов, все еще стояли кучками, качали головами и шептались. Кто-кто, а они-то по личному опыту знали решительность и смелость теткиного нрава и неутомимую быстроту ее рук. Им было что порассказать друг другу, раз уже зашел о ней разговор. Но едва ли кто-нибудь из них понял то, чего, думаю я, не понимала в себе и она сама: что в глубине ее простой души, уравновешенной средой, воспитанием и профессией, искали и не находили выхода чистые источники вдохновения и бунта.
Да и многие ли из нас, друзья мои, знают, какие возможности таятся в неизведанных глубинах человеческих душ и когда, где и на каком звене поколений им суждено – и суждено ли? – претвориться в действительность!
Ленинград – Пушкин
Декабрь 1959