Екатеринослав

Летнее утро. В вагоне жарко и душно. Поезд неторопливо приближается к Екатеринославу. На левом берегу Днепра, за большим чугунным мостом, уже остался рабочий поселок Амур, где расположена и часть екатеринославских заводов. На правом берегу – вокзал и город. По обеим сторонам моста – величественное, ярко освещенное солнцем лоно реки.

К вокзалу мы подходим не сразу. Сначала пересекаем несколько пыльных, небрежно застроенных улиц окраины. Но мне она не кажется пыльной. Сердце мое взволнованно бьется – я предчувствую чудо.

В одном из промелькнувших дворов раскрыты ворота. На скамье два моих сверстника. Их головы склонились над одной и той же книгой.

– Начинается, – думаю я.

Ни тогда, ни позже я не встречала более этих подростков. Ни тогда, ни позже я не сумела бы ответить на вопрос о том, что собственно начинается. Но когда я позднее и неоднократно подъезжала к Екатеринославу, – с какой бы стороны я ни въезжала в него и какую бы тяжелую ношу я ни везла на себе, – в памяти моей неизменно возникал один и тот же образ: два молодых загорелых лица и выражение нетерпеливой любознательности на этих лицах. И рядом с этим образом, как отражение глубокого прошлого, во мне неизменно рождалось волнующее ожидание чуда, предчувствие новых встреч, новой жизни.

Не оттого ли, друзья мои, – думаю я иногда, – осталось во мне на всю жизнь это чувство, что оно не обмануло меня и что именно в этот час моего первого свидания с городом, ни раньше, ни позже, окончилось мое детство и началась юность.

————

В начале нового века Екатеринослав был самый молодой город, который я когда-нибудь видела. Но молодым он в те годы был не своей историей, а преобладанием юности в возрасте и душе его населения. Это не статистика, – нет, я не знаю ее. Но это точнее статистики – это восприятие жизни.

С точки зрения истории Екатеринослав был скорее стар, нежели молод. В восемнадцатом веке он был основан Потемкиным как административный центр на среднем Днепре. В память об этих временах на высоком скалистом берегу Днепра сохранились широкие порталы потемкинского дворца и старый парк, а в прилегающей к ним нагорной части города – собор, дома и даже целые улицы старой архитектуры.

Но в дальнейшем, в течение всего девятнадцатого века город разрастался не на горе, а под горой, вдоль Днепра – главного условия его торгового и промышленного развития. И только через сто лет после основания города, – некоторые даже утверждают, что ровно через сто лет, – в Екатеринославе зажглись одна за другой его домны.

Это произошло приблизительно так. В конце прошлого века к Екатеринославу подошла железная дорога. Если учесть, что ниже Екатеринослава Днепр был прегражден тогда для судоходства и сплава порогами, то легко понять, какой прогресс в экономике всего района вызвала подошедшая вплотную к екатеринославским пристаням железная дорога, соединившая верхний и средний Днепр с Донбассом, Криворожьем и Азовским морем.

Это географическое и экономическое положение Екатеринослава послужило главной причиной того, что именно он призван был сделаться крупным металлургическим центром на юге России. Так возникли на территории города гиганты, извергающие огонь и металл.

Штабеля строительного леса, сплавлявшиеся из Белоруссии и Смоленска, теснили город с реки, а большие кирпичные заводы врастали в окружавшую его с юга степь. Степь отступила. За линией железной дороги и за Днепром вокруг новых заводов возникли новые поселки.

Толпы рабочих, вышедших из крестьянской бедноты не только ближайших, но и отдаленных губерний, искали и находили здесь работу. Известно, что на первых же порах завод встретил их жестко и неприветливо. Не успев освоиться, новоселы ответили на утеснения заводской администрации стихийным бунтом. 1898-й год в Екатеринославе памятен стихийной стачкой на Брянском заводе, спровоцированной убийством рабочего вооруженной охраной и сопровождавшейся жестокой расправой.

Но навстречу явному и трудному процессу акклиматизации темных рабочих и крестьянской бедноты в глубоком подполье совершался подпочвенный процесс человеческого перерождения. Квалифицированные рабочие Москвы, Питера и других крупных промышленных центров России тоже искали и находили здесь работу. Они были представителями более квалифицированных профессий, они обучали серых рабочих. Они привозили о собой навыки и идеи подполья. Здесь нашли себе приют и социал-демократы, и социалисты-революционеры, и анархисты-махаевцы. Но наибольшим влиянием здесь безусловно пользовались социал-демократы.

В конце 19-го века в Екатеринославе был организован социал-демократический “Союз борьбы за освобождение рабочего класса”, имевший большие связи на всех крупных предприятиях города. Особенно увеличивалось влияние социал-демократической партии в Екатеринославе благодаря удивительной и никогда не изменявшей себе глупости царизма, посылавшего наиболее скомпрометированных студентов и рабочих под так называемый “гласный надзор полиции” в промышленные города южных и восточных окраин.

В этой роли козлов, присланных сюда сторожить огороды царизма, история рабочего движения в Екатеринославе записала имена студентов-марксистов Точинского и Мандельштама, рабочих-питерцев Бабушкина и Морозова, партийных профессионалов – большевика Х. Лалаянца и меньшевика В. Цедербаума и многих других.

Будущие большевики и будущие меньшевики отчаянно спорили. Бывало, что споры доходили и до драки, но связанные между собою общими задачами и общими полицейскими преследованиями, они долго еще дружно работали среди рабочих и не только до, но и после второго и третьего съезда объединялись под покровом одной и той же организации.

Под их влиянием заводские рабочие быстро росли. Результатом этого влияния и роста была всеобщая екатеринославская стачка 1903 года. Несмотря на провокацию полиции, стрелявшей в митинг, она прошла очень организованно. Душой этой стачки был незадолго перед тем организованный Екатеринославский социал-демократический комитет, а душой комитета был рыжебородый Филипп, – он же Виктор Павлович Ногин.

После стачки были большие аресты. Было арестовано и отдано под суд много заводских рабочих. Но влияние заводов и их новых людей ощутил на себе весь город. Влиятельная когда-то либеральная часть екатеринославского населения, состоявшая из чиновников, земских и городских деятелей, врачей и адвокатов, сошла со сцены. Ее место заняла партийная рабочая и учащаяся молодежь.

Все высшие учебные заведения России были охвачены забастовками. Бастующие студенты массами выселялись на родину. В Екатеринославе их шумный поток встретили студенты местного Горного училища, находящегося в физической близости и духовном родстве со старой духовной семинарией на горе. Все это молодое и динамичное население не умещалось в подполье и задорно и весело кипело на улицах города. Посмотрели бы вы, что делалось на его бульварах, когда пуля Сазонова убила Плеве!

————

Екатеринославский бульвар и теперь еще, когда город неузнаваемо вырос, сохранил свое значение основной артерии, соединяющей его старые культурные центры с заводами, вокзалом и пристанью. Бульвар простирался с запада на восток по главной магистрали города более чем на три километра и во всю свою длину был в четыре ряда засажен молодыми деревьями. Во все времена года он содержался в удивительной опрятности и был заслуженной гордостью жителей.

Но главным украшением бульвара была, – так мне, по крайней мере, тогда казалось, – трамвайная линия, по которой в двух направлениях, из конца в конец, сновали маленькие игрушечные трамвайчики. Описывая внешнюю и внутреннюю жизнь города в этот важнейший для меня период жизни, я не могу не остановиться на описании этого жизнерадостного и очень изящного транспорта.

Трамвайные вагоны красиво мчались с горы среди пышной зелени бульваров, днем играя на солнце свежей окраской, а вечером сверкая огнями. Но, – что было в них особенно привлекательным, – они не имели боковых стенок, и их открытые по сторонам платформы с просторными скамейками внутри напоминали скорее веселые терраски загородных домов, чем скучные вагоны городского транспорта. Загорелые лица, пестрые летние одежды и веселое оживление южного населения придавало им праздничный вид. Пассажиры входили и выходили из них не так, как входят и выходят обычно в вагоны трамвая – через площадку, а сбоку по широкой ступени, простиравшейся вдоль всего вагона по движению справа. Люди поднимались по ступеньке, занимали места, облюбованные ими еще с земли, падал легкий барьер, поезд двигался. И что удивительнее всего, никто при этом не толкал своих ближних, – даже те, кто садился на полном ходу, – не ругался, не падал. Почему? Я не знаю. Но знаю, что это было именно так…

…Помнишь ли, друг мой, как счастливы мы были с тобой, когда летним вечером мы входили в открытый трамвай и, стоя рядом с вожатым, – тогда и это было возможно, – мчались вверх в гору или – еще лучше – с горы! Ах, как хорошо – полным ходом с горы! Мы стоим впереди вагона. Ветер свистит и треплет наши волосы. Мы дышим быстрее и легче, мы задыхаемся, мы отдаемся полету.

В эти поездки мы воображали себя не в трамваях, а в триумфальных колесницах, возвращающихся с только что одержанной победы. Конечно, ты все это помнишь, нельзя же забыть счастье первых триумфов. Даже если они были только игрой, только – в воображении!

По обеим сторонам бульвара, к северу и югу от него, шли неровные и пыльные улицы города. В них, как и во всех городах на юге, дома были разнообразны, имели пеструю и случайную архитектуру. Они были перенаселены. Летом вся жизнь их населения, с чайными столами, детскими кроватками и самодельными печурками, переносилась во дворы, которые окружали эти дома.

К началу двадцатого века на этих улицах все чаще стали вырастать многоэтажные дома, дворы которых напоминали колодцы, население их становилось все гуще, быт – беднее. Среди населения этих домов преобладала еврейская беднота.

Заброшенные и рахитичные дети, возившиеся в темных и грязных дворах, рано превращались в ремесленников, работавших тут же у себя в квартирах, часто в подвалах. Иные находили работу в небольших предприятиях где-нибудь в городе. Это были счастливчики. Но уровень жизни и тех и других был одинаково низок. Многие из них, особенно те, что работали там же, где они выросли, до 15 лет не знали русской грамоты и не умели прочитать русской брошюры.

Однако русская культура неудержимо влекла их к себе. На глазах этих нищих людей то там, то здесь в еврейских семьях появлялись учащиеся средних учебных заведений и даже студенты. Это были такие же, как и они, бесправные евреи, иногда дети ремесленников. Они будоражили всех, они вселяли надежды. И вот вся еврейская молодежь один за другим потянулась в русские кружки.

В то время как стихийное и неорганизованное движение заводских рабочих превращалось в организованное, и на заводах создавалось уже прочное ядро новой рабочей интеллигенции, здесь после бесконечно длинного рабочего дня, тут же в духоте рабочих помещений, садились за детский букварь.

Социал-демократы всех политических толков соединились в организации этого массового движения.

Трудности пропаганды осложнялись в этой среде, впрочем, не только незнанием русского языка и русской грамоты, но и националистическими традициями еврейских масс. Корни еврейского национализма питались бесправием, бытовой обособленностью и антисемитизмом. После новой волны еврейских погромов в этой среде, издавна воспитанной на мечте об “исходе”, небывало выросло влияние сионистских партий и особенно партии “поалей-цион”, звавшей рабочих в самостоятельную от буржуазии рабочую сионистскую организацию.

Даже бунд не мог уничтожить в среде еврейских ремесленников влияние сионизма, хотя он вел пропаганду своих идей на еврейском языке. И все же – так велика была тогда тяга еврейской молодежи к русской культуре – кружки русского языка и русской литературы всегда были переполнены. Националистическая дискуссия далеко еще не остыла, а еврейские девушки уже льют слезы над рассказами Короленко или заливаются детским хохотом над юмором Чехова.

К чести социал-демократии следует сказать, что она очень умело использовала в политических целях это массовое стремление еврейской бедноты к русской культуре. Кружки, которыми руководили в большинстве случаев социал-демократические учащиеся, очень быстро превращались ими в кружки политической пропаганды, а их члены не без гордости называли себя “сознательными”.

Вместе с влиянием социал-демократов, чтением “Искры” и знакомством с заводскими рабочими попутным ветром заносило в эту среду новые темы для дискуссий. Спорили и об аграрном вопросе, и о гегемоне революции, и о праве наций на самоопределение и даже о партийном уставе.

Так перед этой взволнованной, наскоро обученной и так мало еще развитой частью екатеринославских пролетариев встали и настойчиво требовали немедленного ответа все спорные вопросы этого времени. Можно сказать с уверенностью, что вся лучшая, наиболее честная и наиболее мужественная часть этих рабочих неустрашимо ринулась на поиски правды и истины через бытовые и полицейские препятствия, не имея в своем багаже ни языка, ни знаний, ни традиций.

С утра до вечера они работали. Бытовые условия их работы были очень неприглядны. В тесных помещениях, плохо, а порою и совсем не изолированных от их жилищ, они работали поодиночке, в постоянном общении со своими родителями или хозяевами. Последние не разделяли их увлечений, а непрерывные споры со стариками не вызывали ничего, кроме досады. Они были здесь очень одиноки.

Вечером после работы они бежали на бульвар. Здесь они давали полную волю своим социальным инстинктам. Избрав для этой цели один или два отрезка городского бульвара, они назначали здесь встречи, получали адреса для кружковых занятий, обменивались литературой, но более всего и без конца дискуссировали.

Так организовалась в Екатеринославе знаменитая впоследствии городская “биржа”, межпартийный клуб городского района. (“Биржи” характерны в этот период не только для Екатеринослава, но и для всех южных и западных городов России, и все они возникли приблизительно так же). Одной только своей напористостью и сплоченной численностью они решительно вытеснили с бульваров филеров, которых знали в лицо, и заставили отступить городскую полицию. “Чего от нас хотят?” – с недоумением пожимали они плечами, когда городовые пронзительными свистками пытались пресечь их слишком большие скопления. “Мы ведь только гуляем. Разве мы не имеем права погулять после работы?” Они так искренне недоумевали и, расходясь в одном месте, так настойчиво собирались в другом, что их вскоре оставили в покое. И где взяли они, эти недавние рабы, ловкость и изворотливость при полицейских преследованиях, корявое, но непреодолимое красноречие в спорах и независимость в определении идейных позиций?

Справедливость требует отметить, что их тщедушие, малый рост и излишняя возбудимость вызывали иногда в значительно более развитой среде заводских рабочих что-то вроде веселого юмора. Работая на заводах большими и сплоченными коллективами, в окружении враждебной им администрации, заводские рабочие привыкли к конспирации. Они с полслова понимали друг друга, организовывали массовые собрания, не отходя от станков, и единодушно и тоже не отходя от станков принимали или отвергали своих заводских вождей. Городская биржа им была не нужна. Но справедливость требует отметить также и то, что веселый юмор заводских рабочих, вызванный пчелиным гудением на бирже, никогда не переходил границ искреннего доброжелательства. Большинство городских и в том числе еврейских рабочих вносили в дело общей борьбы такую высокую долю преданности и самоотверженности, что никому не могло придти в голову противопоставлять русских и еврейских или городских и заводских рабочих. В их дружественном взаимодействии ни у кого не возникало сомнений.

Особенно ярко обнаруживалась их постоянная и дружеская связь во время провалов, полицейских столкновений и в тюрьмах. Я помню, с каким юмором рассказывал когда-то рабочий екатеринославских железнодорожных мастерских Павел Бессалько о своих впечатлениях на “бирже”. И с какой большой теплотой и любовью описывал он впоследствии в одной из своих книг “Кузьма Даров” свою жизнь в тюрьме с еврейским рабочим Арончиком, который отдавал товарищам последний кусок.

Время быстро стирало различия. Всего только через год после описываемого периода, осенью 1905-го года, все екатеринославские рабочие без всяких различий дрались на городских баррикадах. Не чудо ли, друзья мои, этот неписанный приказ истории, соединивший перед лицом смерти кровь, текущую в жилах людей различных рас и культур, кровь, цементированную одной только общностью социальных идей! И эта движущая сила идей, – если хорошенько подумать, – разве это тоже не чудо?

Распространение идей во многих отношениях напоминает мне запуск ракет. Люди, носители этих идей, сгорают и исчезают бесследно. Идеи же совершают свой путь независимо от людей логикой заложенных в них внутренних сил.

Таким носителем социальных идей, положенных в основу русской революции 1905-го года, была русская интеллигенция в том своем составе и качестве, в каком застало ее начало века. И хорошо или плохо, но несомненно, что она выполнила свою историческую роль.

Я не собираюсь здесь ни рассказывать ее историю, ни давать ее оценку. Но я хотела бы остановиться на одной ее типической черте, потому что она очень мало освещена в печати и еще потому, что она хорошо запомнилась мне по моим екатеринославским впечатлениям. Я говорю об очень распространенном в то время самоотрицании интеллигенции. На этой черте следует остановиться тем более, что она вытекала не из индивидуальных особенностей отдельных лиц, но из особенностей преобладавшего тогда мировоззрения.

Рабочие того времени вообще, и насколько я могу оценить это теперь, екатеринославские рабочие в особенности, в массе своей были заражены наследственным крестьянским недоверием к “образованным”, осложненным бунтарско-махаевским отношением к “интеллигенту”.

Это отношение было исполнено глубоких противоречий. С одной стороны, здоровый инстинкт жизни и роста увлекал многих из них на путь самообразования. Их влекло к общечеловеческой культуре. Они охотно сближались с интеллигентами, учились у них в кружках и дружили с ними в личной жизни. Но, с другой стороны, сознавая себя “производителями новых ценностей”, будущим “гегемоном революции”, носителем последовательного классового сознания, они – и это делалось как-то само собой – относились к интеллигенции в целом как к временному, хотя часто и самоотверженному попутчику рабочего класса.

Такова была – и это нужно признать теперь со всей откровенностью – отрыжка анархизма в русском марксизме. Болезнь эта была так широко распространена и так часто использовалась отдельными “руководителями” и “воспитателями” в целях самой безответственной демагогии, что и теперь еще приходится сталкиваться с ее последствиями. Так передаются иногда из поколения в поколение социальные болезни далекого прошлого. И что особенно важно признать теперь, когда все это осталось далеко позади, что сама интеллигенция не только не боролась с этим недугом в начале его распространения, но и заплатила ему большую дань.

Во всяком случае наиболее передовая и честная часть молодой екатеринославской интеллигенции легко усвоила идеологию своего самоотрицания и безоговорочно признала приоритет рабочего класса как наиболее последовательного и передового борца за свободу всего человечества. Предоставим истории на фактах проверить справедливость этой теории. Что же до меня, то мне искренне кажется, что эта теория сыграла в формировании и развитии молодой революционной екатеринославской интеллигенции скорее положительную роль. Не она ли, эта теория, воспитала в своих юных последователях полное отсутствие самомнения и чванства, личную и политическую скромность и высокое чувство ответственности.

Однако и в этой позиции были свои противоречия. Насколько я могла наблюдать тогда и насколько я теперь заново переоцениваю все опыты своей юности, молодежь того времени вовсе не стремилась порвать с неполноценностью своего бытия и уйти в “физические рабочие”. Даже те, кто вышел из социальных низов, а их было среди учащихся очень много, не собирались вернуться обратно. Наоборот. Видя вокруг себя огромную, все растущую и далеко еще не удовлетворенную потребность людей в элементарном теоретическом и политическом образовании, они сознавали свое призвание быть носителями социалистических идей в рабочей среде и мобилизовали себя для выполнения этого призвания.

Так и случилось, что вся или почти вся молодежь этого времени без всякой корысти, совершенно не думая о своей будущей специальности, о дипломе и о преимуществе высшего образования, с увлечением, молодо, трудолюбиво и страстно училась. Днем и ночью, поодиночке, попарно и в кружках, в университетах и на высших женских курсах, дома и в тюрьмах, и более всего, пожалуй, в тюрьмах они торопливо наращивали свои познания с единственной целью – принести их к ногам рабочего класса.

Некоторые еще учились в средней школе, некоторые уже зарабатывали гроши на хлеб насущный, некоторые посвятили себя целиком партийной работе, но все они были в своем подавляющем большинстве бедны, непритязательны в своем быту и безгранично преданы делу самообразования, внося в это дело всю романтику своего времени.

Наступившая после разгрома революции политическая реакция не ослабила этого активного интереса к социальным наукам. Наоборот, чем более сокращался размах революционного движения, тем более сил и времени они отдавали изучению истории, философии и экономики марксизма.

Когда тридцать лет спустя бригада с обувной фабрики “Парижская Коммуна” в Москве проводила чистку научно-исследовательского аппарата в Институте экономических исследований Госплана, один молодой рабочий, очень добросовестно изучавший мою биографию, поинтересовался, чем же я конкретно занималась в таком-то году?

– Аграрным вопросом, – отвечала я.

– Что вы читали?

– Все. 3-й том “Капитала”, Маслова, Каутского, Чернова.

Лицо его вытянулось.

– Для чего?

– Как для чего? Я готовилась к новой революции в России.

В соответствующей графе моего “личного дела” было записано: “Готовилась к новой революции в России на стороне буржуазии”.

Я не рассердилась не него. Тридцать лет – это такой необозримый срок. Что делать, друзья мои! Каждое поколение несло на алтарь революции свою долю энтузиазма и глупости!

Я хочу еще раз возвратиться в среду екатеринославской молодежи накануне революции 1905-го года для того, чтобы рассказать вам о екатеринославских девушках этого времени. Собственно, ни в умственном и ни в каком другом отношении они не уступали своим сверстникам и были с ними во всем на равной ноге. Но учащиеся в среде девушек численно преобладали. Это происходило благодаря убийственной для еврейских молодых людей процентной норме. Менее удачливые и напористые из них часто вынуждены были отказаться от получения образования и даже при среднем материальном достатке начинали рано работать.

Но девочки – другое дело: в женских школах не существовало процентов. Как же было не уступить требованиям нового времени, не одеть на свою девочку форму и не послать ее в школу! Я знала много бедных еврейских семей. Братья гнулись за верстаком, семья отказывала себе в самом необходимом только для того, чтобы их девочка где-то в слабо мерцающей перспективе сделалась доктором. Какая это была надежда – выбраться когда-нибудь из подвала и покончить с нуждой, какое это было упование для всех.

Та самая среда, которая когда-то растила из девушек скромных и трудолюбивых невест для мелкой и средней буржуазии, воспитывала их теперь для новых задач. Но – кто же, скажите, мог это предвидеть? – в ученических организациях средней школы их ум и воля получили в новое время новое направление.

Школа нивелировала учащихся. И дети русской интеллигенции, и дети еврейской бедноты накануне революции уже на школьной скамье одинаково тяготели к революционным кружкам и организациям. И те и другие, пренебрегая школьными успехами, безотказно выполняли все партийные поручения, составляли актив всех партийных школьных организаций и, трудолюбиво готовясь к своей будущей пропагандистской миссии, много учились, тщательно шлифуя свои иногда недюжинные способности.

Чем более изменяли они при этом надеждам так самоотверженно выпестовавших их семей, тем с большим чувством ответственности они отдавались делу, в котором видели иногда весь смысл своего существования.

Нужно ли говорить о том, что я даю здесь только типическую характеристику отдельных и при том, как правило, очень скромных и мало известных людей. Но несомненно и то, что этот тип людей имел в свое время очень широкое распространение. Позднее этот тип екатеринославских девушек можно было встретить во всех “университетах” нашей страны. И тогда и после мои встречи и мое общение с ними было счастьем, дарованным мне моей судьбой.

Следует отметить еще один, может быть самый важный урок, полученный мною в 1905-ом году. Если отбросить всю индивидуальную, партийную, социальную и национальную дифференциацию городского населения России в этот период и посмотреть на него через полсотни лет одним как бы обобщающим взглядом, то можно увидеть в нем одну и ту же психологическую особенность, – я не могу назвать ее иначе, – готовность к сопротивлению.

Несмотря на полицейские преследования и переполненные тюрьмы, а, может быть, и благодаря привычке к ним, люди, каждый в отдельности и все вместе, почувствовали себя внутренне освободившимися от веками воспитанного в них рабства, страха и повиновения.

Конечно, готовность человека к сопротивлению приходит не внезапно и не по сговору. Она рождается в глубоком подполье в результате стихийного и массового процесса. Но несомненно, что с этого начинается всякая революция. Может быть то, что я говорю здесь, является парадоксом, но я думаю, что не победы революций являются гарантией человеческого освобождения, но внутреннее освобождение людей, созреваемое в тайной глубине человеческих душ, является предпосылкой победоносных революций.

Важнейшим рычагом всякой реакции является страх, убивающий свободу. Когда террор теряет свое магическое действие и люди освобождаются от страха, хотя бы не произошло еще никаких революционных событий, не означает ли это, друзья мои, что началась революция?

Таковы были уроки революции, полученные мною в годы юности, на родине моей юности, в Екатеринославе.

Ленинград – Пушкин

1960