Евпаторийские ночи

Певучесть есть в морских волнах,

Гармония в стихийных спорах,

И стройный мусикийский шорох

Струится в зыбких камышах.

Невозмутимый строй во всем,

Созвучье полное в природе, –

Лишь в нашей призрачной свободе

Разлад мы с нею сознаем.

Откуда, как разлад возник?

И отчего же в общем хоре

Душа не то поет, что море,

И ропщет мыслящий тростник?

Ф. Тютчев

В посмертных рукописях Рафаила Михайловича я нашла несколько незаконченных воспоминаний. Одно из них посвящено его освобождению из последней ссылки и нашей совместной жизни в Евпатории накануне и в начале первой мировой войны.

Этот очерк он начал писать незадолго до смерти, в короткие промежутки между приступами тяжелой болезни. Я знала от него самого, что он пишет евпаторийские воспоминания, и радовалась этому. Несмотря на многие тяжелые испытания, непосредственно связанные с большой войной, жизнь в Евпатории навсегда осталась для нас овеянной поэзией. Так уж всегда, – думаю я, – бывает на свете, что горе, тревога и вынужденное уединение приобретают теплые лирические тона, если ты разделил их с другом…

Я поднимаю перо, выпавшее из ослабевших рук, но расскажу только о самом главном и светлом, потому что светлое – это и есть всегда самое главное и потому, что рассказывать подряд все, что внесла в нашу жизнь первая мировая война, мне уже теперь не под силу.

Итак, война застала нас в Евпатории. После ссылки Рафаил долго оставался безработным. Мы вели переписку с друзьями по поводу работы в Петербурге и других городах, но наши попытки устроиться где-либо поближе к начавшему возрождаться рабочему движению до весны 1914-го года еще не увенчались успехом. А весной Рафаил получил предложение занять место постоянного корреспондента из Евпатории в Симферопольскую лево-демократическую газету.

“Я ответил согласием, – пишет он. – В начале лета я налегке приехал в Евпаторию. Был уже разгар дачного сезона. Город резко делился на две части: старый город и дачи за городом. Старый или собственно город напоминал города южного Востока. Там были узкие улочки, маленькие домики, огромный базар, пыль и скученность. На главной улице у самого моря был разбит приморский бульвар, стояли гостиницы, татарская мечеть и богато отделанная караимская синагога. Там же находились лучшие магазины и все присутственные места: городская дума, земство и суд, в которых я должен был бывать по долгу своей службы.

Резко отличалась от собственно города его дачная часть. Она была застроена новыми большими домами из серого и желтого местного камня, с огромными окнами, просторными балконами и цветниками. Воздух был свежий и легкий, улицы тенистые и широкие. Летом их наполняла праздная, нарядная толпа отдыхающих, но какими пустынными и печальными они становились глубокой осенью, когда заканчивался дачный сезон. Среди зданий выделялось массивное здание театра и стильное здание библиотеки с удобной читальней.

Необыкновенную красоту придавало этой части города Черное море, его необозримые, теряющиеся вдали берега и широкая лента чистого желтовато-розового пляжа. Среди дач были расположены дорогие отели, пансионы и санатории, а за ними начиналась территория известной в России Майнакской грязелечебницы.

Моей главной операционной базой был город. Ранним утром я уходил из дому, направляясь к газетному киоску, хозяином которого был Парсаданов, человек небольшого роста с очень живым темпераментом и с остроконечной бородкой, не то армянин, не то грузин.”

…Когда я через девять лет приехала на лето в Евпаторию для лечения своей маленькой дочери, в Крыму полностью уже завершилась гражданская война, но на улицах города зияли еще памятники этой войны – разрушенные дома и целые кварталы. Город очень изменился. Изменилось и его население. Но газетный киоск стоял все на том же месте, на набережной против гостиницы. Заведующим был его прежний хозяин Парсаданов, немного постаревший, но по-прежнему “горевший” на работе.

Парсаданов узнал меня и очень тепло вспоминал Рафаила. Особенно тепло вспоминал он тот пылкий живой интерес, с которым Рафаил ежедневно ожидал прихода свежих столичных газет и быстро поглощал их, не отходя от киоска. Еще бы, ведь это было уже начало первой мировой войны и канун революции!

Сам Рафаил пишет об этом в своих воспоминаниях так: “Ранним утром он получал столичные и симферопольские газеты и журналы. Первым делом моим было пересмотреть новые газеты, что я и делал. Вторым и главным моим делом было ежедневное посещение земства, городской думы и других присутственных мест.

Леля приехала в Евпаторию морским путем, после весенних экзаменов, когда она могла ликвидировать свои уроки в Бердянске. Мы поселились с нею в старом городе, в доме, окруженном пустырем. Сравнительно большая комната наша с раннего утра начинала нагреваться солнцем. Единственной защитой от палящего солнца были ставни и влажные простыни.”

Нашими соседями по комнате были музыканты из симфонического оркестра, игравшего по вечерам в городском саду. Утром помятые и небритые служители искусства довольно поздно выходили из своих комнат и под громкую болтовню и холостое переругивание принимались за утренний туалет и завтрак. Потом они начинали настраивать инструменты.

В первое время после приезда у меня почти не было работы. Утренние часы были мною предназначены для умственных занятий, – привычка, воспитанная нами обоими в годы ссылки. Обстановка для занятий была довольно трудная, но я не уступала.

Однажды наш старый знакомый Б., только что приехавший с семьей на евпаторийский курорт, пришел навестить нас. Он застал меня дома одну как раз в тот момент, когда я, несмотря на сильную жару и под звуки настраиваемых скрипок, преодолевала… третий том “Капитала”.

Боже мой! Сколько я доставила ему самого невинного удовольствия!

– Это же мастодонты, настоящие мастодонты, – весело рассказывал он потом о своей евпаторийской находке милой и доброй своей жене.

– Почему у людей нет денег на хорошую комнату, это я, конечно, отлично понимаю. Нет так нет. Но сидеть в таком пекле за “Капиталом” – это уже па-ле-онто-логия.

Я от души смеялась вместе с ними, – представленное мною зрелище было, вероятно, и в самом деле очень забавное. Пусть мастодонты! Но привычке своей заниматься в любых условиях я так никогда и не изменила.

Обедали мы с Рафаилом всегда вместе в столовой. После обеда я шла на урок, а он писал очередную корреспонденцию на основе свежего утреннего материала и отправлял в Симферополь.

Так проходили наши дни. Вечера мы посвящали морю. В эти часы оно было великолепно. Евпатория расположена на западном берегу Крыма. Солнце заходило за морем, и лучи его отражались в воде. Море свободно и непринужденно катило мимо нас свои волны, игравшие в акварели заходящего солнца. Вечерние прогулки у моря навсегда остались в нашей памяти. Мы любили его. Мы поклонялись ему. Оно было символом безусловной, манящей и недоступной нам свободы.

Только много позднее я убедилась в том, как призрачны и примитивны были наши тогдашние представления о “свободной стихии” моря, противопоставляемого всегда ограниченному, никогда до конца не свободному человеку. Теперь я думаю, что море, ласково или гневно бросающее свои волны на берег, не знает свободы.

В самом деле, подумайте только, друзья мои, что было бы, если бы каждая неделимая единица морской стихии так же, как и каждая неделимая единица человечества, была бы от природы наделена индивидуальным сознанием и волей? И что было бы, если бы в силу этого своего самосознания каждая частица воды в океане захотела бы свободно искать и осуществить свой жизненный путь, независимо и свободно решая все вопросы своего бытия?

Сколько их, в самом деле, этих нерешенных вопросов! Ну, скажем, вопрос об индивидуальном участии или неучастии в движении вод, о силе их сопротивления ветру, о времени и направлении морских приливов, и мало ли еще каких других проблем не поставила бы перед собою каждая такая свободная частица океана в процессе своих свободных исканий.

Подумайте только, куда девалась бы в случае свободного решения этих вопросов великолепная гармония морского массива и какой постылой тюрьмой показался бы он каждой своей мыслящей капле!

Не потому ли море и кажется нам свободным, что оно не знает свободы и не хочет ее. И не в том ли состоит непревзойденное величие человека, что он один во всей вселенной познал свободу и познания своего достиг в одинокой и безуспешной борьбе.

Потому что, как бы близко – думаю я иногда – человек не подошел к свободе, он где-нибудь в конце своего пути, подобно морской волне, непременно разобьется о скалы. Мы называем эти скалы необходимостью. Сознание необходимости заменяет нам свободу.

Но тогда эти грустные мысли не приходили нам в голову. Мы были молоды, мы были счастливы, и величайшим счастьем своим считали то, что мы идем вперед, всегда вперед, и впереди – маяк свободы.

————

Четвертого августа разразилась война. Рафаил вспоминает, какой переполох вызвало ее объявление в городе.

“Приезжие бросились к автомашинам. Евпатория опустела. Стало необычно тихо для лета. Вскоре стало известно, что два немецких крейсера прорвались через Турцию в воды Черного моря. Это вызвало панику. В городе было введено затемнение.

Когда была объявлена мобилизация, я в назначенный час отправился на место явки. Но оказалось, что когда я был в ссылке, я был заочно зачислен во второй разряд военнообязанных и мобилизации пока не подлежу.”

Тем не менее война внесла очень важные изменения в условия нашей жизни. Прежде всего я поступила “на службу”. Корректор маленькой евпаторийской газетки был призван в армию, и я заняла его место. Кроме того, я получила два или три урока. Деньги нам были очень нужны: моя любимая сестра Руся, о которой я привыкла постоянно заботиться, незадолго до войны вторично бежала из места своего постоянного поселения и при помощи друзей перешла границу.

Этот побег был вызван распоряжением иркутского губернатора о ее переводе в отдаленные районы Якутии. К началу 1915 года она должна была родить. По состоянию всей нашей семьи и особенно моего бедного больного отца, тоже нуждавшегося в поддержке, она могла в это время рассчитывать только на мою помощь. Поэтому я не отказывалась ни от какой работы.

Когда Евпатория опустела и вся ее приморская часть погрузилась в темноту, мы сняли за бесценок на всю зиму отлично обставленный номер приморской гостиницы. Гостиница была одним из немногих благоустроенных домов города и находилась в центре. Это облегчало работу нам обоим.

Осенью мы с Рафаилом были вовлечены в работу по оказанию помощи населению, пострадавшему от войны. Растерявшееся правительство едва справлялось с работой по обслуживанию армии и фронта. Помощь семьям запасных, а также раненым воинам взяли на себя городские и земские самоуправления через голову власти и с привлечением самой широкой демократической интеллигенции и рабочих.

Так впервые открылись перед нами двери в замкнутые, закрытые на железные засовы дома беднейшего татарского населения. Как обаятельны были молодые татарки, на спину и плечи которых опускалось порой до двадцати туго заплетенных черных шелковых кос. Грациозные, лукавые и ребячески доверчивые! Как мы любили их и с каким увлечением отдавались ранее так мало доступному нам общению с ними. И как бывали они искренне счастливы, когда нам удавалось достать для них топлива на зиму или обеспечить их теплой одеждой и медицинской помощью.

Еврейская и украинская беднота тоже нуждалась во всяческой помощи. И мы старались вовремя оказывать ее.

В Евпатории было немало греков, но нам самим не пришлось познакомиться с ними в их домашнем быту. Мы встречали молодых греков почти только на пристанях и лодочных станциях. Говоря современным языком, это были лучшие водники города.

Помню зимний, очень морозный день. К полудню яркое солнце переломило холод. Зазвенела капель. Это было 6-го января, в традиционный день Крещения Христова.

От собора к морю двинулся крестный ход. Впереди шел священник в праздничном облачении. Он держал в руке позолоченный крест, горевший на солнце. Подойдя к морю, он остановился, обернулся к толпе и, прочитав молитву, широким и сильным движением руки бросил крест в воду. Несколько молодых греков стояли рядом со священником, не спуская глаз с его руки. Они были похожи на больших черных птиц, готовых к полету. Завершив свое круглое и сильное движение к морю, крест нырнул в воду, и одновременно вслед ему бросились в воду молодые греки, молниеносно сбросившие с себя все, кроме трусов. Началась непродолжительная борьба.

Ледяная вода закипела. Прошло несколько напряженных секунд. Затем высоко над водой поднялась рука победителя, державшая над головой сверкающий крест.

На напряженные, обледенелые тела героев были наброшены овчинные шубы, и герои вместе со своими болельщиками, с удалым гиканьем, толпой кинулись через дорогу в кофейню.

Кофейня дышала паром, смешанным с густым ароматом турецкого кофе. Несколько десятков молодых и здоровых глоток наполняли ее взрывами дружного смеха. Нарядное, праздничное зимнее солнце уже начало опускаться в море, но веселье в кофейне не унималось. Какой это был контраст с изнурительной войной, которой шел уже шестой месяц!

Может быть потому и запомнился мне этот сияющий день, что на смену ему пришла затемненная ночь и что он был только одним среди многих трудных и темных дней и ночей зимы 1914-15 года.

————

Я уже упомянула о бегстве моей сестры из ссылки незадолго до ее родов. Перед войной я имела от нее известия из Бельгии. С самого начала войны связь с Бельгией прервалась. Все известия от нее или о ней прекратились, и мы не имели возможности оказать ей материальную помощь, в которой именно в это время она так нуждалась: она осталась накануне родов совершенно одна в чужой стране и без всяких связей. Всю зиму мы тяжело переживали потерю связи с ней. Только весною через политический Красный крест мы получили, наконец, первые сведения о сестре и через него же возможность оказать ей поддержку.

Очень остро встали вопросы войны и в другой связи. Все страны, участвовавшие в мировой схватке, – а это были почти все страны Европы, – были охвачены безудержным шовинизмом. Перед лозунгом обороны малодушно отступили многие партии рабочего класса. Германская социал-демократия в первые же дни войны проголосовала за военные кредиты правительству своего исконного врага кайзера Вильгельма. Ее примеру последовали и другие социалистические партии. Второй интернационал фактически перестал существовать. Царизм, поддержанный либералами и правыми социал-демократами, казался сильнее, чем прежде. Русская революция, незадолго перед войной, после долгих лет реакции, поднявшая голову и вышедшая наружу, вынуждена была снова уйти в подполье. Левые партии – к ним относились в это время большевики, меньшевики-интернационалисты и левые эсеры – собирали свои силы в глубоком подполье. Они ждали поражения в войне, они готовились к революции.

Мы встали на этот же путь. В тихой Евпатории появилось подполье. У нас обнаружились единомышленники. Переписка наша с иногородними товарищами стала активнее. Интенсивнее и ближе к практике стали и наши систематические занятия.

По утрам, рано вставая, мы садились за книги. Когда светало, мы завтракали и шли на работу. После обеда я шла в редакцию. Корректируя свою маленькую газетку, я принимала также обязательное участие в постоянной дискуссии наборщиков социал-демократов со своим желтолицым, как они его называли, редактором. Между прочим, справедливость требует отметить, что наш редактор был очень незначительный человек, не имевший своего лица – ни желтого и никакого другого. Статьи для газеты он получал из центра, где существовало специальное бюро для питания маленьких провинциальных газет вроде евпаторийской. Нужно ли говорить, что все статьи из этого источника были ярким отражением квасного либерально-беспринципного патриотизма. Но так сильна была у рабочих потребность обсуждать текущие политические события со своих принципиальных позиций, что участвовать в этих спорах было очень интересно.

Иногда за мной приходил Рафаил. Тогда беседы принимали очень оживленный характер. После работы мы ощупью возвращались домой по затемненной улице, натыкаясь в полной темноте на редких прохожих и попадая подчас в чужие подъезды. Зато как хорошо нам было дома! Покинув темную и пустынную улицу, лишь изредка освещаемую прожекторами, направленными на город со сторожевых кораблей, в своей приветливой, освещенной настольной лампочкой комнате мы чувствовали себя путешественниками, спасенными после кораблекрушения.

Ночь заставала нас погруженными в книги. На нашем столе уступали друг другу место Сен-Симон и Фурье, Чернышевский и Герцен, Лассаль и Бебель, Плеханов и Ленин, Каутский и Люксембург, Маркс и Энгельс. Рафаил все глубже уходил в изучение теоретических проблем политической экономии. Вместе с природным даром передавать свои знания, овладение теорией политической экономии заложило прочный фундамент его последующей педагогической работы.

Я в это время увлекалась изучением конкретных материалов по истории труда и трудящихся. “История фабрики” Туган-Барановского, “Положение рабочего класса” Пажитнова, книги, которые я тогда усердно изучала, до сих пор хранятся в моей библиотеке. Как сумели они при стольких превратностях в нашей общей судьбе прожить возле меня столько лет!

Эти и другие книги по тем же вопросам очень возбуждали во мне желание посвятить себя конкретному изучению разнообразных вопросов труда. Иногда я пыталась сделать первые шаги в самостоятельной работе. Помню, как по старым газетам к журналам я пыталась нарисовать картину рабочего движения на юге России в эпоху реакции или обработать статистические материалы евпаторийского земства, которые в достаточном объеме доставал для меня Рафаил.

Меня начала увлекать статистическая наука. Мне нравилось, как при точном численном измерении многих однородных явлений из хаотического накопления случайных величин статистика извлекает яркую и подчас неожиданную качественно-количественную характеристику социального целого. Это было – казалось мне тогда – не только закономерно, не только интересно, это было красиво!

Здесь в Евпатории, в эти короткие дни и длинные зимние ночи, я впервые поняла, что овладеть конкретными фактами и построить их в стройные ряды отвлеченных статистических фактов – это большое искусство, заслуживающее того, чтобы посвятить ему свою жизнь.

И еще я поняла, – пожалуй, это было уже все-таки позднее, – что как и всякое другое искусство, социально-статистическое познание требует большого труда, высокого мастерства и творческой воли.

Осенью и зимой мы уже не ходили к морю, как летом. Теперь мы жили у моря. С утра до ночи мы его видели перед собою и часто, когда оно бушевало, мы слушали его голос в своих постелях. Летом мы ходили им любоваться, теперь мы жили с ним заодно, мы полюбили его, как родного, и как тяжело больного навещали его.

Но море не замечало ни нас, ни нашей любви. Что за дело ему было до людей, из своих жалких жилищ прислушивающихся к его неровному пульсу, бурному дыханию и стонам.

В эти месяцы, открывшие бесконечно длинную и до сих пор еще не закончившуюся эру мировых потрясений, для одного только моря не существовало войны. Море не знало и знать не хотело ничего, что касалось земли: ни спертого воздуха международной дипломатии, ни расовых и колониальных проблем, ни совершавшейся возле него и даже в его собственных недрах человеческой суеты.

Что за дело в конце концов было ему до наглухо затемненных, как бы заживо похороненных берегов, до прожекторов, жадно обшаривающих его со всех сторон, до береговых патрулей, заперших его на замок, до подводных лодок, до морских сражений, до пролитой в его воды человеческой крови?

Холодное, суровое, осенне-зимнее море жило своей собственной, независимой от всего земного, одному ему предназначенной, самой в себе и для себя совершавшейся жизни. Этих месяцев, во время которых мы жили вдвоем у моря, всегда занятые своей работой, никогда не терявшие оптимистического вдохновения и в то же время где-то, в глубине своей души, взволнованные созерцанием темной бездны свободного моря, мы не могли забыть потом в течение всей своей жизни.

Так прожили мы осень и зиму. А летом – лето 1915 года было очень значительным и заслуживает того, чтобы стать темой особого очерка, – мы простились с морем, сели в пассажирский автобус и уехали из Евпатории.

Рафаил задержался в Харькове, где жил мой брат и куда он был приглашен на работу в страховой кассе. Вокруг страховой кассы объединилось в это время много партийных товарищей и началось восстановление партийной работы. А я отправилась прямо в Москву на статистическую работу с нелегальным паспортом в кармане и с несокрушимой верой в свой новый жизненный путь.

Очередной провал в Харькове соединил нас в Москве. Через месяц после приезда Рафаила мы оба работали уже в Бюро труда при Всероссийском Союзе городов.

В этой войне Москва была очень далеко от фронта и не затемнялась. Но бывали дни, когда я шла по освещенному городу ощупью и, как когда-то в затемненной Евпатории, натыкалась на прохожих и попадала в чужие подъезды. Как помогали мне в такие темные дни наши памятные евпаторийские ночи.

Москва – Правда – Москва

1958-1961