Моя бабушка

В самые ранние мои воспоминания вплетается образ моей бабушки. Моя бабушка со стороны моей матери была, по-видимому, родом из Галиции. Об этом я сужу по следующим фактам. В детстве часто шла речь о ее брате, по профессии ювелире, по имени Вольф. Как австрийский еврей, он не имел права жить в России. Жил он в Лемберге (Львове).

Гонимый нуждой, он эмигрировал в Каир, оставив своих двух дочерей, девочек старше меня, в Европе. О нашей связи с Каиром говорили мне большие фотографии, висевшие у нас и у бабушки. На них были изображены уличные сцены в Каире: рынок, женщины с корзинами на головах, Нил и пирамиды. Получаемые от Вольфа письма из Каира торжественно прочитывались в присутствии всех близких родственников. Из них в первую очередь была сама бабушка, родная сестра Вольфа, его мать, престарелая, дряхлая моя прабабушка, доживавшая свою жизнь в нашей семье. В числе наших близких родственников была сестра Вольфа, тетя Брайна, бывшая замужем за музыкантом, флейтистом, игравшим на еврейских свадьбах.

Помню, что чтение больших писем Вольфа сопровождалось плачем женщин, так как после короткого периода благополучия у него начались семейные несчастья. Настрадавшись в Египте, мой дядя Вольф приехал в Россию, и тогда на него посыпались новые бедствия: выселение из России, ходатайства, разрешение на временное жительство, взятки, семейные распри и бедность, даже нищета.

Небольшого роста, красивый, с окладистой бородой, в очках, без ужимок и манер, к которым я привык среди еврейских ремесленников, он производил впечатление вполне интеллигентного человека. И рядом с этим – нищенская обстановка, неустанная борьба за хлеб.

Бабушка моя была замужем за русским евреем, Крючковым. Звали его Менделем. Его я помню смутно. Правилом было, что дедушка раз в неделю навещал свою старшую дочь, Либу (Любовь), мою мать. И вот однажды, придя утром в гости, он сел на кушетку, стоявшую на кухне… и скончался. Помню, что целую неделю после этого бабушка с моей матерью отсидели “шиве” (траурный обычай).

Не знаю, чем он занимался раньше, но на моей памяти он содержал “шинок” в Лисках, как назывался один из пригородов. После введения винной монополии, когда продажа водки производилась в “казенках”, он продавал только местное виноградное вино, для чего надо было ежегодно выправлять патент.

Бабушка моя была женщина невысокого роста, с очень красивым лицом, обращавшим на себя внимание окружающих. Когда в субботу утром я сопровождал ее в синагогу, а она выступала в своем нарядном атласном платье, с наброшенной поверх него кружевной черной шалью, а на груди и в ушах ее сверкали золотые броши и серьги, я был уверен, что нет на свете женщины более представительной и прекрасной, чем моя бабушка. Мне казалось, что сияние ее благородной красоты осеняет и меня, ее любимого внука. Дедушка наружностью своей чем-то напоминал английского лорда, еврея Монтефиори. Портрет последнего висел в каждой еврейской семье, в память его заступничества за русских евреев при Николае I, для чего он специально приезжал в Россию, пользуясь поддержкой королевы английской – Виктории.

Лиски, где жила моя бабушка со своей семьей, – пригород, отделенный от города большой площадью, в центре которой стояла церковь. За площадью высокий берег моря, от которого оно отступило, – по местному “гора”, ограждающая Бердянск с севера, – и нынешний берег моря сближаются. На узком клинообразном пространстве получившегося таким образом треугольника выстроились хаты, образовав несколько улиц. От самого подножья весь склон “горы” был покрыт виноградниками, принадлежавшими крупному землевладельцу Денисову. Виноградники зорко охранялись сторожами, вооруженными дробовиками.

Источником существования лисковцев было море, рыболовство. Почти в каждом дворе можно было видеть рыболовные снасти. На берегу лежали лодки, опрокинутые вверх дном. В рыболовный сезон они спускались в море, подымались мачты, и рыбаки отправлялись на ловлю. Благополучие и несчастья лисковцев были связаны с морем. Нередко поздней осенью, когда на море свирепствовали бури, а береговая полоса сковывалась льдом, можно было видеть толпы женщин и детей, ожидающих возвращения рыбаков.

Хата моей бабушки была типичной для Лисок. Сложена она была из сырцового кирпича и покрыта камышовой крышей. Возле дома проходила дорога, поросшая травой. По границе с улицей и соседним двором подымалась, как это было в обычае Лисок, низкая глиняная стена. Ни садов, ни огородов в поселке не было. От летнего зноя спасались внутри хаты или в тени ее – по-местному “в холодке”. В холодке часто можно было видеть женщин, любимым занятием которых было искание в голове друг у друга. За этим занятием они проводили часы, во время которых вверялись друг другу сокровенные тайны и, разумеется, все уличные новости.

Семья моей бабушки была большая. Кроме старшей дочери Либы, моей матери, у нее было семеро детей, которые жили вместе с нею. Рано оставшись вдовой, она с большими муками вырастила маленьких детей, готовая, как львица, защищать их от всех жизненных невзгод.

Несмотря на обилие забот и горя, внутренность ее домика сверкала опрятностью, чистотой. Стены часто белились, земляные полы устланы были самодельными ковриками, такие же коврики покрывали сундуки, заменявшие кушетки. В самой нарядной комнате, за деревянной перегородкой стояла большая деревянная кровать, в которой спала сама бабушка с младшими детьми. В те дни, когда я живал у бабушки, я спал у нее под боком. В зимнее время, обыкновенно по субботам, я прямо из училища уходил в Лиски, где обыкновенно проводил и воскресенье. Летом живал там неделями. В эти счастливые дни я купался в море, взбирался на гору, рыскал там по оврагам, предавался всяким шалостям в высокой траве – раздолье!

Здесь, в Лисках, я получал новые впечатления, такие отличные от городских. Шинок был всегда наполнен лисковцами, жаждавшими выпить. Он же служил своего рода клубом. Виноградное вино было малоалкогольное, но все же, после распития многих бутылок, люди пьянели. Тогда шинок наполнялся шумом, пением. Появлялась гармоника. У дверей толпились ребятишки, женщины, ожидавшие своих пьяных мужей и сыновей, нередко споры переходили в драку, а драки в поножовщину.

Как только в шинке начинались ссоры, которые угрожали перейти в мордобой, бабушка начинала уговаривать ссорившихся покинуть шинок. Удивительно было влияние этой женщины: раз “Сонька” просит, это закон! Все знали, что Сонька беззащитна, имеет на руках кучу детей, и даже дерзкие забулдыги не могли не уважить просьбу слабой женщины.

И все же… Я помню ночи, когда мы, дети, улегшись на знаменитой кровати, вокруг бабушки, пробуждались от пьяных криков за дверью: “Сонька, открывай шинок! Давай вина!”

Бабушка успокаивала нас, а сама шла к двери уговаривать непрошенных гостей. Нашумевшись и даже ударив несколько раз сапогами в дверь, пьяницы уходили восвояси. И так изо дня в день, целые годы.

Все одна, без мужской помощи, ради детей. Только когда дети подросли, бабушка стала подумывать о переезде в город и о ликвидации своего “предприятия”, что и исполнила во второй половине девяностых годов.

Говоря о шинке, я не могу не вспомнить двух его посетителей, которых я встретил много лет спустя, сидя в тюрьме. Я хорошо помню, как будто видел их вчера, этих лисковцев, сидевших за какое-то общее уголовное дело. Один из них, игравший в тюрьме роль “Ивана” (вора “в законе”), был человек невысокого роста, статный, с красивыми чертами лица, с белокурой аккуратно подстриженной бородкой. Он был всегда франтовато одет, как будто его арестантский наряд шился для него по особому заказу в лучшем ателье. Бушлат был расстегнут и под ним виднелась расшитая украинская рубаха. Кандалы и кожаные подкандальники на ногах придавали ему какой-то особый шик.

Положение второго лисковца было совсем другое. Это был тоже молодой стройный мужчина со смуглым лицом цыганского типа. На воле он славился, как рассказывали, легендарными подвигами. Но попав в тюрьму, он проявил трусость и выдал соучастников преступления. Сидел он отдельно от уголовных, в особой камере, которую называли “сучий куток”. Выходил на прогулку он только в сумерках, под охраной усиленного состава надзирателей. Нередко из камер уголовных ему кричали: “Сука! Гад! Легавый!”

————

Старший сын моей бабушки, Иосиф, был рано отдан в учение к сапожнику. Я помню его уже взрослым. Это был тихий одинокий человек. Весь свой заработок он пропивал. Впадая в нужду, он приходил к моей матери, которая кормила его и снабжала бельем. Он умер вскоре после смерти бабушки, свалившись в пьяном виде где-то на улице.

Второй сын, Илья, очень рано сблизился с коренными лисковцами. Не только своей речью, но и своей наружностью он напоминал украинского парубка, а своими повадками коренного лисковца. Уйдя рано из дома матери, он вошел в состав семьи местного рыбака и сам стал рыбаком. Кончилось тем, что он принял православие (стал “выкрестом”). Я был еще маленьким мальчиком, но помню, что весть об этом была тяжелым ударом для всей моей семьи и особенно для отца. Для последнего по соображениям “престижа” среди своих единоверцев.

Поступок сына как бы лишил рассудка бабушку. Она пришла в исступление. Я помню тот вечер, когда, придя к нам, она в полном изнеможении упала на руки моей матери. Оказалось, что она искала целый день своего сына, чтобы проклясть и даже изувечить его ножом, который она захватила с собой. Это было на нее похоже! Душа ее соединяла любовь к сыну, стыд, скорбь о несчастии и чувство мщения.

Удивительнее всего было то, что через несколько лет он примирился с матерью, и до самой ее смерти они прожили в тесной дружбе. Впоследствии Илья женился на местной домохозяйке, дети его посещали свою еврейскую бабушку. Я не был уже свидетелем этого, хотя мне было бы интересно посмотреть на бабушку с ее крещенными по обряду церкви внуками. Возможно, что и сейчас проживают в Бердянске потомки Ильи Крючкова, моего родного дяди.

Дочь Феня рано была отдана в обучение портняжеству, и насколько я помню, она до замужества работала в мастерской моего отца.

Абрам был больше горожанином, чем лисковцем. Он учился в школе и поступил приказчиком в магазин обуви. Когда он достиг рекрутского возраста, его взяли в солдаты. В царской России военная служба рассматривалась, – евреями в особенности, – как большое несчастье. В этом отражалось бесправие евреев и унижения, которым их подвергали в казарме.

Я хорошо помню эти дни рекрутского набора. Казалось, что над нашей семьей нависла тяжелая темная туча. Абрам ушел от нас надолго. Вернулся он с военной службы, вопреки ожиданиям, молодец молодцом: стройный, загорелый, с лихо закрученными усиками. Вскоре он женился и продолжал жить с бабушкой до самой ее смерти.

От спокойной жизни, окруженный женщинами (жена, бабушка, сестра), заботящимися о нем, он отяжелел, но остался на всю жизнь тем же добрым и порядочным человеком, каким был, заботливым сыном и братом. Но эта спокойная жизнь была нарушена смертью матери, а затем первой мировой войной, во время которой он был мобилизован и сражался на германском фронте. Умер он во время гражданской войны при обстоятельствах, о которых я не знаю.

Следующий – Израиль – получил у лисковских мальчиков прозвище “Буланый”, кажется потому, что все его лицо было покрыто светло-желтыми веснушками. Он был рано отдан на службу в хлебную контору и тем самым вышел из сферы лисковского влияния.

Моложе его были у бабушки две дочери. Постарше – Блюма – была в детстве красивая девочка, но рано начала глохнуть и осталась навсегда жить с бабушкой, деля с нею все труды и невзгоды. Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мною лежит длинное белое вышитое красными нитками полотенце, на обоих концах которого рисунок переплетается со словами “Bon jour”. Это подарок Блюмы. Кроткой тенью прошла она свой жизненный путь и оставила только свое милое бердянское “Bon jour”. Во время оккупации Бердянска гитлеровскими войсками она погибла вместе со своей сестрой Феней и моим престарелым отцом.

Младшей дочери моей бабушки было дано имя Эстер (Эсфирь), но лисковцы переименовали ее в Устю, и это новое имя закрепилось за ней и в семье. В детстве это была неприглядная девочка – чернавка, но затем, возмужав, она превратилась в красивую крепкую молодую женщину. С раннего возраста она жила в нашем доме. В 1905 году она вышла замуж, но через год после свадьбы умерла от родов. Муж ее, оставшись вдовцом, женился на старшей сестре ее, Фене. Это смягчило горе бабушки и позволило Фене устроить свою личную жизнь.

————

Прошло несколько лет после смерти дедушки. Дети подросли. Продолжать продажу “распивочно и на вынос” бабушке моей стало невмоготу, и она, как я уже писал, решила переехать в город. Никакой работой она не гнушалась и ко всему была готова.

Сняла она в городе большую квартиру для того, чтобы существовать сдачей комнат со столом и услугами. Работала она вместе с дочерью, Блюмой, обслуживая жильцов. Я хорошо помню эти годы. В дни, свободные от занятий в училище, я дневал и ночевал у бабушки. Жила она с дочерью в большой кухне, здесь же готовила для своих столовников пищу и пекла для них белые булки – халы.

Это были увлекательные дни, вернее, ночи. Дело начиналось с вечера и продолжалось до полуночи. Когда тесто было поставлено, все успокаивалось. Поспав несколько часов, бабушка принималась топить печь, месить тесто, сажать хлеб в печь. Я считал своим долгом помогать бабушке и тете в их трудах. Впрочем, я не помогал, а скорее мешал женщинам, но ни разу в жизни я не слышал от бабушки ни слова брани или хотя бы упрека. Всегда по-доброму, ласково она указывала мне на ошибки, и этого было для меня довольно.

К утреннему чаю все мы с удовольствием уплетали вкусные, еще теплые булки. Вид же у бабушки, всегда опрятно одетой, был такой, будто она всю ночь провела в глубоком покое.

Другим моим удовольствием было чтение до того невиданных мною книг. Об этом я уже рассказывал в другом своем очерке. Наибольшее впечатление произвели на меня трагедии Шекспира, принадлежавшие одному из квартирантов, и принадлежавший дяде Илье “Кобзарь” Шевченко. В этот период он, после описанной мною семейной драмы, снова жил с матерью. “Кобзарь” всегда лежал у него под подушкой. После усиленных моих просьб он доверил мне эту книгу под условием, что я буду ее читать на его глазах.

Помню светлые комнаты, залитые зимним солнцем, большие окна. Тишина, наступавшая после того, как все жильцы расходились по своим делам, производила на меня успокаивающее действие. Я выбирал такой уголок, чтобы не мешать тете Блюме, убирающей квартиру, моющей и трущей полы до ослепительного блеска. И здесь, в этом углу, я целиком отдавался видениям, которые как бы выплывали из книг и овладевали мною. Я видел, как живых, мятущегося Гамлета, ревнивого Отелло, поруганного Лира.

С домом бабушки связаны мои первые музыкальные впечатления. Среди жильцов бабушки был метранпаж местной типографии. После ужина, когда в большой столовой, служившей вместе с тем гостиной, оставались любители музыки, он появлялся со своей скрипкой. Скрипач он был, как я теперь понимаю, неважный. Играл он все больше мотивы из опер и опереток (“Риголетто”, “Мартын Рудокоп” и других). Чтобы не бросаться в глаза старшим, я забирался в темный угол, слушая впервые хорошую музыку, и чувствовал себя счастливым.

Бабушка несколько лет занималась обслуживанием квартирантов. Вскоре меня подхватила иная волна, которая увлекла меня в мир новых людей и новых интересов. В этом огромном мире затерялось милое гнездо, из которого я вылетел. Потом наступила пора тюрем и ссылок.

Но куда бы не забрасывала меня судьба и что бы со мной в жизни не случалось, я всегда помнил, что существует на свете душа, с которой я навеки связан любовью.

Сейчас, когда я пишу эти строки, прошло более сорока лет со дня смерти моей бабушки, и я тихо повторяю слова поэта:

О милых спутниках, которые наш свет

Своим присутствием животворили,

Не говори с тоской – их нет,

Но с благодарностию – были.

Они, эти милые спутники, живут в нас и умирают только с нами.

1953