В черте оседлости

Однажды в раннем детстве, присутствуя при разговоре двух учителей городского училища, в котором я тогда учился, мне пришлось услышать, как один из них, указывая на меня, употребил выражение “иерусалимский дворянин”. Это было, как я после понял, насмешливое напоминание о моей “родословной”. Но и тогда, не понимая смысла этих слов, я почувствовал себя оскорбленным. Я задумался над вопросом, от каких же “иерусалимских дворян” я происхожу. Из отрывочных разговоров отца на эту тему я узнал, что предок мой по отцу, живший когда-то в Витебской губернии, попал в число тех, из которых в первой трети девятнадцатого века начальство намеревалось создать еврейское крестьянство.

Набранную для этой цели группу евреев поселили в далеком Новороссийском крае, образовав из переселенцев ряд колоний, в том числе колонию “Надежное”, расположенную недалеко от Мариуполя. Знаю, что отец и его братья уже смолоду покинули колонию и поселились в ближайших городах. Отец мой с ранних лет был портным и занимался ремеслом до глубокой старости. Вместе с другими евреями Бердянска он был убит фашистами в 1941 году.

Средневекового гетто в общепринятом смысле этого слова в России не существовало, но его заменило не менее знаменитое и памятное многим поколениям “право жительства евреев”. Оно, как известно, разрешало евреям жить в западных и юго-западных губерниях. В пределах этих губерний евреи пользовались “правом жительства” только в городах и местечках. Исключение составляли только гильдейские купцы и лица, получившие высшее образование. Им предоставлялось повсеместное жительство в России. С детства у меня сложилось представление о них как о людях счастливой породы. Впрочем, цеховые ремесленники тоже пользовались какими-то привилегиями в отношении “правожительства”.

————

В замечательной статье Г.В.Плеханова “Генрик Ибсен” есть такая мысль: “Каждая личность своей особой походкой идет по дороге протеста. Но куда ведет эта дорога, это зависит от общественной среды, окружающей протестующую личность. Характер отрицания определяется характером того, что подвергается отрицанию”. Эти удивительные слова как бы обобщают биографию людей моего поколения.

Духовные свойства среды, в которой я родился и вырос, отмечены были косностью, мелочностью, не знающей границ тиранией и сделками с совестью. Она обладала всевидящим глазом и ненавидела все то, что хоть немного расходилось с общепринятыми взглядами. Надо представить себе эту среду в условиях еврейской отверженности в старой России. Однако в условиях Новороссии восьмидесятых-девяностых годов, когда край был охвачен лихорадочным оживлением, когда ее экономическая жизнь била ключом, росли торговля, промышленность, города, и она быстро пробуждалась от долгой спячки, – еврейское население не могло остаться неподвижным и не втянуться в новое русло.

О том, что новые условия жизни Новороссии оказались, по-видимому, благоприятными и для евреев, свидетельствует непрерывный приток туда пришельцев из западных губерний. Искусственно скученные в местечках Литвы и Белоруссии, евреи задыхались без воздуха и света, обреченные на нищету и голодную жизнь. Эти несчастные, обездоленные люди были живыми призраками, которых поддерживала фантазия, вселявшая в них надежду и жизнь.

Когда-то Сервантес и Доде смеялись над своими соотечественниками в образах Дон Кихота и Тартарена, но Дон Кихот из Ламанчи и Тартарен из Тараскона были люди, вышедшие из недр народов, обладавших государственностью, образованностью, европейской культурой. “Люди черты” были бесправные, гонимые скитальцы, иронический образ которых воплощался в человеке, прыгающим в новолуние перед луной, сопровождая свое прыганье чтением молитвы. Презираемые, заплеванные врагами, застращенные всякими гнусными измышлениями, эти люди жили в мире фантазий и легенд, принимаемых ими за действительность. Они породили волнующие человеческие образы в произведениях еврейских писателей Абрамовича и Шолом-Алейхема.

Обремененные наследством своего страдальческого прошлого, эти люди принесли его в современность. Многое умерло в нем, но многое сохраняло долгую жизнь. К последнему, в частности, относятся слова Гилеля: “Если не я за себя, то кто за меня? Но если я только за себя, то кто же я?” Далек ли от истины был Гейне, когда он назвал евреев “мертвым бессмертным народом”?

В моей детской памяти евреи представали народом, ведшим в стране, давшей ему приют, жизнь париев. Он безнаказанно подвергался оскорблениям и унижениям. Черносотенная пресса открыто разжигала вражду и ненависть к нему. Преступные подстрекатели играли на темных инстинктах толпы, готовили погромы, резню.

Чем ответили русские евреи на те ужасы, которые окружали их? Влача жалкую жизнь, они выполняли все повинности, включая повинность крови. Они находили в себе силы, которые позволяли выделять из своей среды ученых, музыкантов, художников кисти и слова. Передовые люди народа не склонили свои головы перед низкими и подлыми врагами. Уже с семидесятых годов XIX века еврейская молодежь заполняет революционное подполье. Особенно широкий характер принимает участие евреев в русской революции, во всех революционных битвах. Участие евреев в революционном движении дало право Ленину отметить “великие всемирные прогрессивные черты еврейской культуры: её интернационализм, её отзывчивость на передовые движения эпохи”.

Новороссия была отдушиной для этих пришельцев, другой отдушиной служила заокеанская эмиграция. Я помню этих молодых людей, приезжавших на юг из Литвы и Белоруссии. Нищенски одетые, без знания русского языка, они производили жалкое впечатление, возбуждая насмешки даже среди своих единоверцев. По прошествии нескольких лет новички утрачивали свои специфические черты – приниженность и мешковатость. Старомодная местечковая одежда сбрасывалась прочь. С “капотами” исчезали “пейсы”. Прятали торчавшие наружу “цицес”, обзаводились одеждой европейского фасона. Приобретая городской лоск, они безбожно, но смело коверкали русский язык, приучаясь к новороссийскому диалекту. Глядишь, и через несколько лет он сам с удивлением взирал на новых пришельцев, которые продолжали пополнять население южных городов.

Мне приходилось в среде ремесленников иметь дело с этими выходцами из западных местечек. Страстным желанием этих молодых людей было прежде всего овладеть русской грамотой. Как ученик второго отделения городского училища я считался уже способным обучать других. Массовое стремление учиться захватило и меня, и я охотно помогал этим людям. Хорошо помню неподдельную и совершенно ребячью радость, охватывавшую моего первого ученика Нахмана каждый раз, когда он овладевал новой буквой русского алфавита.

Перемены захватывали и другие стороны еврейской жизни. Появился интерес к еврейскому (“жаргонному”) театру. Любителями ставились спектакли Гольдфадена “Колдунья”, “Бар Кохба” и другие. Каждый спектакль был событием. Впечатление было огромное. Целую неделю в семьях шла о них речь. Среди любителей выделялись и приезжие. Помню работавшего с моим отцом портного Исаака. Он славился драматизмом своей актерской игры. Запомнилось мне, как однажды брошенный им на землю меч, которым он заколол врага, издал – увы! – звук деревянной палки. Но ценители искусства не обращали внимания на эти пустяки, поглощенные действием драмы.

Показателем подъема духовных интересов в наших городах служили так называемые “экстерны”. Эти молодые люди рвались к высшему образованию, шли для этого на неимоверные лишения, но в конце концов в своей массе оказывались обманутыми. Никакими обходными путями нельзя было ослабить бдительность церберов “народного затемнения” и пробить себе дорогу в высшую школу.

Зато эта молодежь, своего рода “вольное казачество”, вносила струю свежего воздуха в затхлую атмосферу еврейского мещанства. Еврейское население продолжало соблюдать субботу и большие праздники. В домах ремесленников сохранялись на дверях “мезузы”, мальчики учились в хедерах, где изучали Библию и “немного геморы”. Соблюдали обычай “бар-мицва”, отмечающий совершеннолетие, по достижении которого ежедневно во время утренней молитвы накладывались филактерии. Однако внимательному наблюдателю бросалось в глаза, что одряхлевшие традиции исчезают, традиционный замкнутый быт рушится.

————

Вторая половина девяностых годов была временем, когда в родное мне захолустье стали проникать слухи о создании евреями собственного государства. Помню, что враждебное отношение к этому проявляли прежде всего пожилые ортодоксальные евреи. Тысячелетнее ожидание Мессии, грядущего избавителя евреев, плохо мирилось с действиями людей, решившими создать собственными усилиями “убежище” на земле.

Большинство тех, среди которых я вращался, относилось к этому движению скептически. И только группа, главным образом, молодых людей восприняла эту идею со страстностью, граничащей с фанатизмом. Я внимательно прислушивался к разговорам старших, и то немногое, что доходило до меня, служило материалом для моих детских размышлений, в которых то или иное отражение находили личные наблюдения и переживания.

Я любил предаваться этим размышлениям обыкновенно в постели, когда стихал вокруг меня шумный день и наступала долгожданная ночная тишина. Тогда я “предавался своим мечтам”. Больше всего я думал о том, какая тяжелая доля выпала на тот народ, к которому я принадлежу. Думы эти были детские, наивные. Всегда в моих размышлениях рисовался внушенный взрослыми образ “народа”, традиционный образ согнутого старика с посохом в руке и с котомкой за спиной, который, как я узнал впоследствии из книг, воплощал черты легендарного “вечного жида”, осужденного на вечную скитальческую жизнь, всеми презираемого и проклинаемого.

Я видел и каждодневно ощущал безысходную нужду ремесленного люда, окружавшего меня. Вечная забота о хлебе насущном была уделом известных мне людей. В окружавшей меня среде я видел, что ни один народ, живя в вечной нужде, не испытывал таких гонений, унижений, какие выпадали на долю евреев.

С первыми проблесками сознания еврейский ребенок начинал чувствовать свое исключительное положение, и это сознание уже никогда не покидало его. Я хорошо знал, что нам разрешено жить только в некоторых городах “черты” и запрещено жить во всех деревнях. Хотя о черте оседлости я имел представление смутное, но в моем сознании она выступала как клетка, в которой держат на запоре зверей. О “процентной норме” при приеме евреев в гимназию, в университеты – об этом я имел более точное представление. Ребенком меня уже преследовали прозвища “жид”, “жиденок”, “геп, геп!” От этой брани нам, еврейским детям, проходу не было.

Летом, бывало, я в компании с другими “хедерными” товарищами ходил на море купаться. Нередко, однако, это удовольствие омрачалось большими неприятностями. Стоило нам раздеться и влезть в воду, как появлялась ватага уличных мальчишек, которые с криками “бей их!” набрасывались на нашу одежду, разбрасывали ее по песку, завязывали крепким узлом рукава рубашек, смачивая узлы водой, для крепости вываляв их в мокром песке.

Выйдешь, бывало, из воды, бросишься с кулаками на обидчиков, но так как их было больше и они были старше, столкновения эти кончались обыкновенно для нас плохо. Нас не только “лупцевали”, но и забрасывали песком, грязью. Иногда часами приходилось сидеть в воде в ожидании, когда за нас заступятся взрослые.

Случалось нам подвергаться нападениям другого рода. Зная, что свиное сало запрещалось еврейским религиозным предписанием, большим развлечением для уличных мальчишек было ловить еврейских детей и смазывать им губы свиным салом. Помню, что группа таких мальчишек поймала меня в пятницу вечером по пути в синагогу. Повалив меня на землю, они со смехом вымазали мне лицо салом, особенно стараясь “осквернить” мне рот.

С шестилетнего возраста я познакомился с русской грамотой и читал доступные мне русские книги. Очень нравились мне стихотворения русских поэтов, которые встречались в школьных учебниках. Они были милы моему детскому сердцу, пробуждая в душе теплые, хорошие чувства. Но когда постарше я перешел к чтению русских писателей, которых очень любил, мне больно и обидно было наталкиваться на отвратительные и презренные образы “жидов” у Пушкина (“Скупой рыцарь”), у Гоголя (“Тарас Бульба”) и Тургенева (“Жид”).

Особенно запомнилась мне повесть “Тарас Бульба”. Она производила неотразимое впечатление картиной Запорожской Сечи, борьбою казаков с поляками, образом Тараса. Я много раз перечитывал ее. Но иное, тяжелое впечатление производил на меня всегда образ корчмаря Янкеля, особенно “веселая картина”, когда казаки топят корчмаря, хохотом и шутками отвечая на его предсмертные муки. Напрашивалась мысль, что предки наши вовсе не люди, а только презренные людишки, которых и топить считается в порядке вещей.

Справедливости ради я должен сказать, что в городском училище, в котором я учился, мне не приходилось сталкиваться с проявлениями открытого юдофобства. Даже тогда, когда учитель наш, Захар Иванович Владимиров заставлял меня при общем удовольствии всего класса повторять много раз у классной доски слово “пять”, а не “пьять”, как я обыкновенно произносил, ни я, ни мои товарищи не воспринимали это как проявление юдофобства. Независимо от национальности, все ученики как уроженцы юга говорили по-русски не лучше меня.

Более важными были другие переживания, которые сильно смягчали боль и страдания, причиняемые принадлежностью к гонимому народу. Чем больше я читал и развивался, тем яснее сознавал, что в области умственного труда евреи обладают данными для духовного развития, не уступающими другим народам. Но почему же, в отличие от этих других, еврейский народ состоит почти только из торгашей и ремесленников? Почему он не развивает свои данные?

Мне, разумеется, было кое-что известно о том, кто повинен в переживаемых нами страданиях. Я остро переживал презрительные клички, к которым притерпелось ухо взрослых. Мне казалось унизительным оставлять их без ответа. В этой борьбе с виновниками унижений, в борьбе, носившей по необходимости детский, инстинктивный и бессознательный характер, росло чувство человеческого достоинства, с годами все более крепнувшее и мужавшее.

Кроме естественного для подростка влечения к книге, я отдавался чтению, смутно сознавая, что мне, мальчику из презираемого народа, открывается выход в какую-то другую жизнь. На нас, еврейских детях, – думалось мне, – лежит особый долг, который отличает нас от прочих детей. Сознание этого долга я не мог определить, но наличие его сильно чувствовал.

Было еще другое обстоятельство, которое я бы назвал удивительным в своем роде явлением. Может быть, его подозревали наши враги и оттого ненавидели нас еще сильнее. В своей семье, в известных мне еврейских семьях я часто слышал жалобы на национальные обиды, и всегда в этих жалобах звучала одна и та же нота: гонения были и вечно останутся нашим уделом. Но в этих жалобах не было даже слабого признания того, что наши гонители и мучители имеют какое-либо преимущество перед своими жертвами, кроме силы кулака. Наоборот, об истязателях говорили в тоне глубокого отвращения. Люди были охвачены отчаянием, чувствовали свое бессилие, переносили оскорбления, но обидчиков своих ненавидели и глубоко презирали. Как я теперь понимаю, это чувство презрения к врагам было усвоено мною рано и доставляло мне утешение и удовлетворение.

Я слышал, что еврейская молодежь готовится к переселению в страну, о которой мы знали, что реки тем текут молоком и медом, что жить эта молодежь будет среди полей и рощ, занимаясь честным земледельческим трудом, а не торговлей. Только на этой земле народ после тысячелетних гонений и страданий выпрямит, наконец, свою спину.

Необходимо сказать, что городок наш в те годы был совершенным захолустьем. Революционного движения в нем не было. Прошло еще несколько лет, пока я сам не столкнулся с социал-демократическим движением, которому я обязан новым миропониманием. Только тогда я понял, что мечты об освобождении еврейского народа в “земле обетованной” отвлекали мысль и энергию народа от его насущных нужд. Но мысли и чувства, о которых я пишу, рождались в условиях захолустья и были необходимой стадией, через которую должно пройти сознание еврейского подростка с пробуждающимся чувством человеческого достоинства…

Легко понять, что лучшие часы мои были посвящены мечтам о будущих подвигах. В это время я прочитал роман “Накануне”, и меня глубоко взволновал образ болгарина Инсарова. Я мечтал уподобиться ему. Я сознавал, что еще мал для осуществления своих надежд, и мечтал о том времени, когда я вступлю в число самоотверженных борцов, кровью и потом закладывающих основы лучшего будущего своего народа. В этой работе я буду не одинок, рядом со мной будут трудиться тысячи других молодых людей, которые рука об руку будут строить здание будущего.

————

На этом прерываются мои детские мечты. Действительность повернула мою жизнь к новым целям, к которым вели новые пути. Этой целью была, если угодно, “земля обетованная”, но оказалось, что она тут же, под нашими ногами, но что путь к ней труден, ибо он идет через лишения и страдания, тюрьмы и ссылки. Своими детскими мечтами я был подготовлен к этим новым испытаниям, ожидавшим меня и всех тех, кто вступил на этот путь.

От старых мечтаний я унес на всю жизнь созревшее в раннем возрасте чувство человеческого достоинства и страстное стремление к свободе.

1953